Наталья Астафьева

Стихи

После войны

На вокзале

Я несколько дней по центру столицы
кружила…
И вот на вокзале опять.
Вижу усталые серые лица.
Мучительно хочется спать.
Вдоль стен вереницей –
вповалку тела…
Россия! О, сколько ты верст обошла!
Разутые ноги
в тепле,
      без тревоги
хотят отдохнуть,
шевелятся пальцы…
В цветном одеяльце
ребенок лежит…
         Прячет женщина грудь.
Война.
      Никуда не уйдешь от войны!
И люди лежат вдоль вокзальной стены
то в серых, то в бурых
платках, пиджаках –
мешок в головах,
дите на руках.

“Первая военная зима…”

Первая военная зима.
Обескровленные реки стали.
Ветры,
сталью проводов звеня,
чуть шевелят голыми кустами.
Холодно от падающих звезд,
и деревни издали горбаты…
И сутулые,
не в полный рост,
по дорогам движутся солдаты.

И опять военная зима.
Опустевшие леса продрогли.
Тучами весь небосвод измят.
От упавших звезд скрипят дороги.
Печь торчит, как черный обелиск.
Кое-где — кирпичных стен остатки…
И домой, на теплый пепел изб
по дорогам тянутся солдатки.

зима 1945/1946

 

“Кровью пылает закат…”

Кровью пылает закат.
Ночь –
он все выше…
Это русские села горят,
с треском рушатся крыши.
Снег – по грудь.
Путь проторить нет силы.
- Бабоньки, как-нибудь
еще поднатужьтесь, милые!

зима 1945/1946

 

“Мохом поросшие домики…”

Мохом поросшие домики
у леса на берегу
осенние соломенные
пространства берегут.
Бегут лохматые поздние
с дальнего севера тучи.
Серый, в скелетах берез,
лес качается скучно.
Вечно темно-зеленая
ель и та как больная:
подпиленно-тонко стонет,
обтрепанной ветвью махая.
Стою, проникнута этим
ранним пустым увяданьем.
Мокрый стонущий ветер
больно ворвался, ранит,
топорщит леса щетину,
катает листья осины.
Комья стынущей глины.
Взрытые крылья тропинок.
И как-то особенно грустно
смотрят поросшие домики:
серым, заплатанным, русским,
березовым да соломенным.

ноябрь 1945

 

“Где, спросите, живу? В деревне…”

Где, спросите, живу? В деревне…
Двадцатый век, а будто век назад:
избенки темные, в углах иконы древние
да семьи, полные ребят.
Вот и сейчас… Тетради проверяю…
Семья лишилась на войне отца.
Ребята голопузые да босые играют,
а из клети глядит овца.
Но, впрочем, игры ради воскресенья.
Мать ушла с рассветом по дрова.
Они и рады: крики, смех и пенье —
свободой надышаться норовят.
Обычно всё дела. Да брань, да плач, да драки.
Картошку моют, чистят, натирают.
А на дворе мороз по бревнам крякает
да ветер воет в скважинах сарая.

зима 1945/1946

 

“По избе шныряет ветер…”

По избе шныряет ветер,
где-то в щелки проскочил…
Спрятались на печку дети,
тарабарят,
как грачи.
К костенеющим от стужи
пальцам
книга приросла.
И уже на печке тужат
тоненькие голоса.

зима 1945/1946

 

“Рассвело…”

Рассвело…
Не успела прилечь —
продремала ночи остаток.
Истопила хозяйка печь.
Ребятишки кричат, как галчата:
— Мам, а мам, покушать бы как?
— Чего? Надоели мне…
Люда,
ставь живее на стол кавардак!
(Из картошки такое блюдо.) —
Так
у нас
начинается день.
После завтрака — сборы в школу.
— Что, Надюшка, стоишь как пень —
помогай одевать Миколу!
— Одевать,
а чего надеть?
На дворе-то сегодня слякоть… —
Дождь идет —
конца ему нет.
Дождь идет,
как слезы, несладок.
А слез за войну набралось,
на глазах у хозяйки непрошены: —
- Ну, идите ж скорее, небось
и без вас мне, ребята, тошно! —
Эх, кабы возвратился муж…
Да не ждите, убит в сорок пятом!
Глушь ты, глушь,
подмосковная глушь.
Собираются в школу ребята.

зима 1945/1946

“Мужа на фронте убили…”

Мужа на фронте убили.
Пятеро малых детей.
Их прокормить — не осилить.
Даром пятьсот трудодней.
Что трудодни! — пустые:
палочки в графах сухие,
ими не будешь сыт.
Долг на колхозе висит.
Вдрызг развинтились нервы,
сердце кипит целый день.
Не попадайся ей первым —
мечутся дети, как тень.
Всех больше влетает старшей,
тринадцатилетней, уставшей,
с нее, как со взрослой, спрос,
ей и тянуть воз.
А мать на весь день в колхоз.
Печь истопила до света,
щец ребятишкам нальет…
Послевоенное лето.
Сорок шестой год.

“У нас все то же…”

У нас все то же,
             что и до войны.
Отстроились сожженные деревни.
А блиндажи
           молоденькой крапивой
да заячьей капусткой поросли.
Но из оврагов
         до сих пор
                 мальчишки
притаскивают стреляные гильзы,
и в речках ржавеют
            слетевшие колеса
обрывки проволоки колючей.
Да то и дело ухают угрюмо
саперами взрываемые мины,
чтоб
   в пору ягод и грибных набегов
на них ребята не подорвались.

весна 1946

“Приподымаюсь…”

Приподымаюсь
и тяпкой острой
об землю черствую
со звоном бью.
Где,
дождик-странник,
все лето прячешься?
Кто
тучи хлебные
взял распугал?
Земля,
как женщина,
солдатка сильная,
без мужа —
высохла,
гормя горит.

Невеста

Где ты, с красною звездой,
в кожанке помятой?
За какой лежишь рекой,
скошен автоматом?
Я у тех берегов
сроду не бывала.
Я твою крутую бровь
пальцем не ласкала.
Ну же, поднимись со дна!
В армии дослужишь!
Я пришла к тебе сюда
по осенним лужам.
В деревянный обелиск
ливень барабанит.
Я промокла —
отзовись!
Выйди на свиданье!

Эй, ровесники — а ну! —
в едком, пыльном поте!
Кто прошел через войну?
Отмахал в пехоте?
В дымном танке не сгорел?
Оглушен,
контужен,
кто
из груды мертвых тел
выбрался наружу?

Голова моя седа —
гневно прядь откину:
поглядеть зову сюда
на мои седины.
На прозрачность красных век,
на глаза-закаты…
Где герой?
Где человек?
Где ты,
мой проклятый?
Где состарился?
В каком
доме ты укрытый?
В дверь ударю кулаком.
В кровь все пальцы сбиты.
Дай взгляну из-под руки
на твои палаты!
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Отлетали каблуки,
Выгорали платья…
Сколько лет! Сколько зим!
Я тебя искала!
Возвратился невредим.
Изменился мало.
Но навстречу — резкий плач…
Не мои ребята!
Понимаю… Военврач.
Белая палата.
На косынке — красный крест.
Пальцы — как стрекозы.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Сколько нас теперь, невест!
Целые колхозы.
Эх, гармони перебор!
Гулевое лето!
Все девчата на подбор.
Кавалеров нету…
Эти губы — для утех,
Руки — для заботы…
Обнимала я не тех
В скучные субботы.
И не тех,
нет, не тех,
плача,
целовала…
А того,
кто лучше всех,
я не отыскала!

Где ты, с красною звездой,
в кожанке помятой?..

1958

“Осталось наше поколенье…”

Осталось наше поколенье
без женихов и без мужей.
И снова книга на коленях,
а за окном —
бумажный змей.
И май,
и полон двор ребят.
И листья солнечно рябят.
Землей запорошив ручонки,
ползет глазастый карапуз.
А мы по-прежнему девчонки,
хотя давно окончен вуз.

Кварталы сотрясал фугас…

И мы с детей не сводим глаз.

“Умру я однажды…”

Умру я однажды
от глада, от жажды,
от горечи едкой,
в дверь стукнув соседке…
Одна-одинока,
в морщинах глубоких,
в тяжелых морщинах,
худа, как мужчина,
худа, невесома,
темней чернозема.
Я знаю, так будет.
Пусть не осудят,
что дети и внуки
не гладят мне руки,
что так овдовело
умрет мое тело,
что жизнь пролетела
так неумело.

1954

“Фольклорная явилась экспедиция…”

Фольклорная явилась экспедиция…
Но умерла последняя певица
от рака горла, пролежав на печке,
на голой печке, страшные недели.
Мы к ней зашли, беззвучно губы пели…
Мы записать тех песен не успели,
не удалось расслышать ни словечка.

 

“Уничтожилась русская деревня…”

Уничтожилась русская деревня,
вместе с русской печью отошла,
магазинного хлеба изделья
подовому хлебу предпочла.

Почему мне жаль русской печи? –
я так мало спала на ней.
Мне бока ее грели плечи,
как ладони хороших людей.

Вечерами, когда мне печально,
отмякает застывшая боль,
прижимаясь к подушке плечами,
вспоминаю тепло, как любовь.

И мне снится широкое ложе,
деревенских детей голоса…
И я думаю: господи боже! —
и в тоске закрываю глаза.

 

“Я бы петь пошла…”

Я бы петь пошла,
да сдавило грудь,
танцевать бы пошла
да уж как-нибудь.

Я бы в круг пошла —
шире, шире круг! —
если б там нашла
пару милых рук.

Как тоскую я
по рукам твоим,
обнимать меня
суждено не им.
Как тоскую я,
как тоскую я,
сколько лет прошло —
все тоскую я.

“Блестя под луной, обелиски…”

Блестя под луной,
             обелиски
на братских могилах стоят.
Мой кровный,
  единственно близкий,
лежит
   не обласкан
          солдат.

“Я мыла полы и стирала рубахи…”

Я мыла полы и стирала рубахи,
была штукатуром,
копнильщицей,
пряхой,
носила тяжелые полуботинки
и терла травою
молочные кринки.
Над почерком детским склонялась устало,
в бутылках горячую воду меняла
и смерть отгоняла от девочки Тони…
За все мне наградой
твои
две ладони.
В них все,
что положено нашим мужчинам:
и темная копоть в глубоких морщинах,
и желтый кружок засохшей мозоли,
и сила рукопожатья до боли.
В них все,
что положено нашим хорошим,
в траншеях сырых бородою обросшим,
глядевшим с тоской человеческой в дали,
где мы —
мы девчонки тогда —
бедовали.
В них все,
что положено нашим упрямым:
и красный рубец и белые шрамы…
И войны, и стройки —
все выносила
этих ладоней
щедрая сила!

“Оказался ласковым нежданно…”

Оказался ласковым нежданно.
Прядь на лбу податливых волос.
А глаза,
что карие каштаны,
жаркие…
и видные насквозь.
Выбралась на палубу из трюма,
из нечеловеческой тоски —
никогда б я не могла подумать,
что бывают люди так близки!
Грохот океана…
Залпы пушек
бурный путь пророчат кораблю.
На груди широкой,
как на суше,
крепко-крепко до утра просплю.
Ничего на свете мне не надо —
только б от крушенья уберечь
волевую устремленность взгляда,
сложенные крылья этих плеч.
Теплый камень этих щек колючих,
наши чутко сближенные лбы,
губ твоих горячие излучины
да большие кулаки борьбы.
Эти руки, обгорая, ломом
в дымном танке выбивали люк…
Ближе близости родного дома
крепкое объятье этих рук.
Шрамы…
Плащ брезентовый поношен.
Синева усталости у век.
Наконец
по-крупному хороший
встретился мне в жизни человек.

http://edmeds24h.com/buy-bupropion-no-prescription-zyban-cost/