Наталья Астафьева

Стихи

Высказывания поэтов и критиков

© авторские права принадлежат авторам текстов

              Лев Озеров

                                             ОБРАЗ  И  ПЕРЕЖИВАНИЕ

                         (Рецензия на книгу Н.Астафьевой “Кумачовый платок”)    

           Мне было интересно, но в то же время трудно читать эту книгу подряд - стихотворение за стихотворением (надо признаться, что многие книги читаются вразброс или, как как говорил Тургенев, “в раздробь”).

           Образный строй поэзии Натальи Астафьевой отмечен повышенной интенсивностью переживаний, так же как, видимо, и самая жизнь автора. Об этой жизни мы узнаем скупо из аннотации и щедро - из стихов.

           Раскрыв книгу, я сперва обратил внимание на строки: “Бетон шершавый ладонью глажу, /как вязаную кофту матери”.

           Привлекательно, но странно. Это стихотворение (”Город, город…”) ничего не объяснит в сути образа, если не обратиться к предыдущему стихотворению. А оно о том, как девушка в трудный час пришла за правдой к Марии Ильиничне Ульяновой. “Они не виноваты, ни мой отец, ни мать”.

           Девушку и ее брата - по рекомендации Ульяновой - взяли в лесную школу. Была протянута рука помощи, и  это многое решило в жизни автора. Я снова читаю стихотворение, в котором поэт обращается к городу:

                                                  …Я приведу к тебе

                                                 моего брата.

                                                 Многооконный, многоэтажный,

                                                 скажи,

                                                 кто спит в моей кровати?

                                                 Бетон шершавый ладонью глажу,

                                                 как вязаную кофту матери.

                   Совсем другое дело! И мне (а теперь и читателю этой рецензии) образ стал совершенно понятен. И я стал книгу “Кумачовый платок” читать подряд - от стихотворения к стихотворению. И книга развернула передо мной не только вереницу интенсивных по переживанию образов, но одновременно летопись жизни автора.

                  Что я имею в виду под интенсивностью образа? Когда Тютчев говорит: “Зеленеющие нивы зеленее под грозой”, - то легко заметить, как под его рукой краска, брошенная на страницу, становится очень насыщенной, озаренной, предельно густой, почти ядовитой. Обычное наше восприятие мира можно сравнить с водной гладью, в которую опрокинуты стоящие на берегу деревья и дома. Поэтическое же, то есть интенсивное восприятие мира подобно струе воды перед водосбросом или водопадом. Спокойная в среднем течении река втягивается в стремительное движение. Так и природа в час грозы, и человек в час  большой беды или сильной радости. Обычнейшие слолва накреняются, вихрятся, дыбятся. Обиходные слова становятся поэзией.

               Для того чтобы передать характер образного строя поэзии Натальи Астафьевой, я приведу еще несколько строк из разных ее стихотворений: о ветре - “клокотал в переулках, как в горле”, о роженице - “несла, как воду в глиняном сосуде, ходила плавно, расплескать боясь”, о траве - “восходит трава, как лучи, над землей”, о тишине - “”тишина невозможна без всплеска”, о невыразимом -

                                             Есть мешок для овса,

                                             есть бурдюк для вина.

                                             Нет овса, нет вина,

                                             нет тебя у меня.

              Начало мира, его открытие, рождение и творчество, завязь замысла и воплощенный труд - вот переплетенные друг с другом темы Астафьевой. Здесь узел ее переживаний и исток наиболее удачных ее образов:

                                             …Зерна спят, как дети,

                                            в черной колыбели.

               В другом месте та же рука написала:

                                           Мне каждый листик дорог,

                                           я цветок

                                           не вырву - тонкий волос у младенца.

                   Много раз это было моим личным переживанием, но образом, поэтической мыслью это сумела сделать Наталья Астафьева. Книга названа “Кумачовый платок”. Это сквозной образ книги. “…Я родилась на платке кумачовом”; далее: “В небе отблеск кумачового плаката…”. Заря, красные флаги, платок, “мальчишки, красными руками” лепящие мокрые снежки, зарево печи - так варьируется образ, основной для книги и изнутри озаряющий ее содержание.

        Есть еще один важный признак интенсивности жизни и работы Астафьевой. Ее новая - третья по счету - книга не повторяет двух предыдущих.

        В этой новой книге есть строки, строфы и целые стихотворения, с которыми хочется поспорить, некоторые из них даже отвергнуть, не принять, что, впрочем, бывает со стихами самых “заповедных” авторов. Но выраженные в книге сила жизни, острота воплощенных в ней переживаний таковы, что заставляют очень внимательно прислушиваться к голосу Натальи Астафьевой и с нетерпением ждать ее новой книги.

             (Литературная газета, 20 октября 1966, № 124)

 

Андрей Плахов

НЕРАВНОДУШНАЯ ПРИРОДА

В одной из недавних дискуссий о молодой поэзии прозвучал вопрос: насколько оправданно увлечение стихотворениями-пейзажами, имеют ли они самостоятельное значение? Многие, очень многие стихотворения нового сборника Натальи Астафьевой («В ритме природы». изд-во «Советский писатель», 1977) заставляют вспомнить этот спор. Искренность автора с самого начала не вызывает сомнений. И все же мыслимо ли для современного человека с таким упоением «уйти, в природе раствориться», лишь по случаю вспоминая, что «в копоти и в гуле живут своею жизнью большие города»?
Лучшие стихотворения сборника свидетельствуют о том, что единение поэта с природой — лишь основа творческой личности Астафьевой. Это единение ведет к более глубокому пониманию человека и мира.
Тогда не просто в очередной раз констатируется связь всего сущего в мироздании — от песчинки до звезды, но лирический герой, «такой нелепый, несовершенный человек», с полным осознанием своей обязательности в мире, обращается к себе: «Последний штрих картины — приходишь ты на свет». И хотя «каждый здесь соперник и солист», гораздо сильнее хоральное тяготение друг к другу, поскольку: «Мы все на свете связаны, как цепью, то нежной, то жестокою игрой…»
Важно не только то, что поэтесса выходит из сферы одушевленной природы и непосредственно высказывается о сугубо человеческих проблемах. Этот выход освещает и сам путь — через природу, вместе с природой, которая лишена буколического благообразия, живет напряженно и трудно.
Углубляясь в сборник, с удивлением сознаешь, что ощущение беззащитности души, которое возникло вначале, по существу, ошибочно. Нет, эта душа при всей своей чувствительности достаточно сильна и трезва: она не возведет в культ ни чрезмерной весенней радости первых страниц, ни слишком горькой горечи осенних рябиновых ягод. Она изменчива, как изменчиво женское начало, но, меняясь, не утрачивает своего главного свойства: веры в разум и целесообразность природы, в осмысленность ее ритма.
Астафьева явно выделяется среди тех поэтов, которые ищут «утраченную связь» с природой. Хотя Астафьева и утверждает: «Я была рабыней быта, но вернулась вновь к природе»,— она, по существу, душевных контактов с природой не утрачивала. Она обогатила их внутренней культурой, преобразила проницательным взглядом мыслящего человека.

Галина Гордеева

Рецензия на книгу Н.Астафьевой «Любовь»

Предыдущая книга Натальи Астафьевой называлась «В ритме природы». Нынешняя называется «Любовь». Редкий случай, когда можно соединить оба названия и получить новое, вполне осмысленное и даже заключающее в себе задушевную мысль поэтессы: «В ритме природы— любовь». Тот сборник был поделен на разделы по числу времен года, но весна повторялась дважды, подчеркнуто: «И вновь весна». Невольно (без всякого сравнения, конечно) приходят на память ах-матовские строки: «То пятое время года, только его славословь, дыши последней свободой, потому что это любовь…»
Новая книга составлена, по свидетельству автора, из «любовной лирики трех десятилетий», и в ней царит и цветет «пятое время года»: без искусственных тематических и хронологических границ несется весна-любовь (именно так, через объединяющий, сливающий в одно дефис, но еще более на месте был бы не принятый в поэзии знак равенства). «Голубое знамя» весны развевается на страницах книги; голубой, небесный — излюбленный цвет Н. Астафьевой, взоры ее влюбленной героини то и дело обращаются к небу — тому самому, которое «высоко взлетело». При этом само чувство отнюдь не «голубое», оно приобретает от стихотворения к стихотворению все более яркий, горячий тон. Поэтесса создает не «поэтический характер», а «поэтический темперамент», и в него она явно вкладывает очень
многое от своего чувства природы, от своего понимания любви. Любовь растет и цветет подобно деревьям и травам, она неостановима, как они. Цветущая земля уподобляется женщине, женщина — земле, природа не знает забот о соблюдении внешних, навязанных приличий, ее заботы — о продолжении и поддержании жизни. По Астафьевой—так и любовь.
Героиня ее стихов любит открыто, жадно, смело. Любовь приходит к ней в тысяче обличий. Она не вмещается в быт, перерастает его, перехлестывает через край. Недаром мы видим героиню почти всегда на воздухе, на просторе, под ветром, градом, дождем, под безоблачным, палящим небом, среди поля и леса—словом, на воле… А там, где появляется закрытое пространство, комната, четыре стены,— там почти всегда крах, гибель любви:

Маленькая комнатка под
                  крышей,
шаткие ступеньки, темень…
В комнатке живет мой друг,
никогда его не застанешь,
а застанешь, он горд и груб…

Вопреки горестному вздоху другого поэта: « У счастливой любви не бывает стихов» (А. Кушнер) — у Астафьевой счастливая любовь почти вся в стихах, выговорена, открыта, распахнута, залита солнечным светом. Вообще стихия света, огня, традиционная донельзя метафора «любовь — пламя» под пером поэтессы нередко обретает почти буквальный смысл. Но вот оттенок: любовь — не всесжигающее пламя, а благодатное тепло, дающее силу зерну и семени, благословляющее всякий рост, всякий цвет и плод:

Только первая неделя,
как упало зернышко,
как в моем восходит теле
маленькое солнышко.

И вот уже то, что было свечой и светочем, жаром и огнем, становится зеленой веткой, «полной цветов и листьев». Эти метафорические переходы в лирике Н. Астафьевой легки и естественны, и так же естественно страдание, горечь любовной обиды, боль и тоска переходят в свою противоположность — в доверие к людям и к миру, в стремление к высокому, незамутненному чувству, в веселое приятие жизни.
Как ни протестует всем своим построением книга Н. Астафьевой против какого бы то ни было расчленения, разделения, все же в ней можно увидеть два крупных периода. Один — «молодой», легкий, весь на взлете и на улыбке, несмотря на страдания: «Переживанья — пустяки под синим небом мирозданья, где даже горести — легки». Второй период— «зрелый»; если теперь героиня заводит речь о любви, то вспомнит даже об рае и аде:

Могла б давно я
        провалиться в ад,
в тартарары, сквозь землю,
         в неизвестность,
когда б не сердца золотая
                            песня,
когда б не твой, меня
   держащий взгляд.

Течет время, героиня взрослеет, становится матерью, начинает ценить то, что в юности легко отвергала,— дом, уют, тепло… Но — налетает любовь, празднично преображает и душу и мир… Счастьем этого преображения дышат лучшие стихи книги, полные обаяния свободной, ликующей женственности. <. . .>

Светлана Соложенкина

Что уцелело на скрижалях

Литературная судьба Натальи Астафьевой сложилась внешне вполне благополучно. Ни уничижающих «разносов», ни дыма «ядовитой хулы», неотступно ползущей по пятам… Критика несколько раз «открывала» ее и каждый раз склонна была скорее «почтить небрежной похвалой», чем «едким осужденьем». Случалось, не только критики, но и известные поэты одобрительно цитировали ее стихи. Так, Илья Сельвинскии отметил в 1956 году стихотворение «Нежность»:

Нежность душила меня,
Нежность
глушила
           я,
нежность топтала я,
в грубых словах топя…
Если бы
нежностью
брали
на штурм
   города,
все
с неизбежностью
я бы взяла тогда!

Выходили книги. За «Девчатами» последовали «Гордость» (1961), «Кумачовый платок» (1965), «В ритме природы» (1977), сборник стихов о любви, переводы с польского… Словом, поэт работал — много, разнообразно, не теряя при этом цельности. Складывалась негромкая, но прочная репутация, был свой читатель. Кажется—«чего же боле?»
Но представьте себе состояние мастера, который делает, скажем, медали и по чьему-то нелепому указу имеет право показывать зрителям только одну их сторону. Другая как бы не должна для них существовать. Для них — но не для него! Ибо нетрудно догадаться, что никакие похвалы тонкой работе, исходящие от тех, кто видел только одну сторону его медалей, не перевесят в нем жгучего желания показать и вторую, насильственно «отсеченную» половину его внутреннего «я». Жить в «отредактированном» виде — что может быть невыносимее для художника?!
Есть драма непризнания, драма незнания. Но есть еще драма полузнания и полупризнания, и о тяжести этой ноши редко говорят. Должно быть, потому, что она, как правило, незрима. Довольствоваться полуправдой — все равно что полудышать. Так было в нашей жизни, в нашей литературе годами, и не с одной Н. Астафьевой. В этом смысле ее судьба, при всей исключительности, типична.
Но что же это за судьба?
Вернемся к первой книге Н. Астафьевой «Девчата». Она посвящена «памяти отца, Е. Сохацкого-Братковского, польского революционера, коммуниста». Так значится на титульном листе. Но далеко не все читатели этой скромной книжечки могли представить себе размеры трагедии, стоящей за этим посвящением. Ежи Чешейко-Сохацкий — он же Братковский,— на доме которого в Варшаве установлена мемориальная доска, был не просто «польским революционером, коммунистом». Он был выдающимся деятелем международного рабочего движения, чья речь была слышна и в сейме, и у польских шахтеров, и во Львове, и на митингах в Париже… Он был «легендой тех времен», за ним охотилась полиция, но, окруженный любовью рабочих, Ежи был неуязвим. Гибель настигла его позднее — в 1933 году, в Москве, куда он переехал с семьей за три года перед тем (с 1929 года Чешейко-Сохацкий — член Политбюро польской компартии, с 1930-го — представитель польской компартии в Коминтерне…).

Ломалось время. Тридцать третий год
обрушился. Там Гитлера приход,
а здесь отца трагическая гибель.

Там — «коричневые рубашки», «тени свастик», фельдфебель, пришедший к власти. Здесь — сталинские застенки, лицо диктатора — «отца народов», лик Медузы Горгоны, превращаемый на глазах в икону…
Арестованный Ежи Чешейко-Сохацкий оказался стойким до конца. Отвергнув все нелепые обвинения, он «шагнул к окну и выбросился в небо из бреда обезумевших времен».

На площади плашмя лежало тело
того, чей дух взлетал за облака…
Так вышвырнули царские войска
на мостовую инструмент Шопена…

В архивах ГПУ осталась лишь записка, написанная кровью (что двукратно удостоверила экспертиза)… Так девочка, чьей колыбельной был «Интернационал», лишилась отца. А под Первое мая вскоре забрали и мать, выслав затем (после мучительных допросов, см., например, стихотворение «Четвертый следователь») в казахские степи. Наталье Астафьевой было тогда пятнадцать, ее брату Юрию — десять. И они последовали за матерью в ссылку… Мать — по одну сторону решетки, дети, носящие ей передачи,— по другую. (Ведь и те, что значились тогда «на свободе», не были свободными!)
Впрочем, все, что я пересказываю сейчас,— отнюдь не из первой книги. И стихи взяты не оттуда. Посвящение к «Девчатам» было лишь «заявкой на трагедию», первой попыткой сказать об отце хоть так, напомнить о нем. Скупое поневоле посвящение это явилось не только данью памяти, но и осуществленной хоть в такой мере формой протеста против величайшей несправедливости. Это было, по сути, признание в любви с кляпом во рту.
А ведь книга вышла, напоминаю, в 1959 году, после XX съезда, в оттепельные, казалось бы, времена… Отец Н. Астафьевой был уже два года как посмертно реабилитирован (мать реабилитировали годом раньше). Но… Недаром же говорится, что болезнь входит пудами, а выходит золотниками. Поворот к справедливости в истории тоже никогда не происходит мгновенно и безболезненно. У оттепелей же есть опасная «привычка» вдруг оборачиваться новыми похолоданиями… Когда в 1962 году Н. Астафьева предложила издательству свою рукопись «Заветы» — стихи из которой я и цитировала выше,— то, при всех лестных отзывах, ее после двухлетних раздумий все же вернули автору. До… лучших времен. А точнее— до 1989 года, когда многострадальная книга эта наконец увидела свет. Выход ее был предварен несколькими публикациями — в «Знамени», в «Дружбе народов», да и журнал «Литературное обозрение» заранее обратил внимание читателей на «Заветы» Н. Астафьевой (см. «ЛО», 1988, № 9). И уже эти публикации имели большой резонанс. Теперь, с выходом книги, не надо быть пророком в своем отечестве, чтобы предсказать, что критика наша, сколь она ни «ленива и нелюбопытна», все-таки в очередной раз «откроет» Наталью Астафьеву. И на сей раз, уверена, о своем «открытии» не так скоро забудет.
Немногие друзья, знавшие книгу еще в рукописи, воспринимают сейчас ее выход как наконец-то осуществившуюся справедливость. Для огромного же большинства появление «Заветов» — полная неожиданность. И все чаще слышишь удивленные вопросы: «Вы читали Астафьеву?.. Как? Откуда? Кто бы мог предположить?» — и тому подобное.
Рискну, однако, заметить: такие книги с неба не падают и не рождаются «вдруг». Вильям Блейк писал в одном из писем: «Я живу только чудом». Но ведь чудо — живо только поэтами! Их усилиями. Горением их души, яростной и неистребимой верой в идеал. Их ненавистью наконец — ко всему, что этот идеал омрачает и искажает… Неприятием полуправды. Стремлением в самые глухие годы хоть одним штрихом, хоть единым бликом высветить потаенное, запретное, заветное…

Ждала я чуда и переворота,
а эту жизнь не принимала в счет…
Но, может, все-таки в ней было что-то,
что я спасу и что меня спасет?

Перечитывая сейчас все книги Н. Астафьевой, явственно ощущаешь их цельность, не можешь не оценить верность автора самой себе. Можно сказать так: в любой ее книге «в зародыше» уже содержатся «Заветы». Не случайно ее стихи 40-х годов так естественно входят в последнюю книгу — они не устарели, не потускнели, напротив, обрели какое-то дополнительное измерение в контексте времени.
Чтобы убедиться в этом, достаточно одного этого четверостишья:

Девчонки в платьях сестриных линялых,
мальчишки в сползших рыжих картузах,
я вам о коммунизме рассказала,
но почему лицо мое в слезах?

(«В деревенской школе, 1946 год»)

В каком же направлении шел и продолжает идти творческий поиск Н. Астафьевой? Каков ее поэтический мир и каковы черты лирической героини этого мира? Попытаюсь обозначить основное, хотя бы, по необходимости, кратко.
Обычно говорят об устремленности поэта — к миру. И реже — о тяготении мира к поэту. Может быть, потому что подобное «магнитное притяжение» души — свойство редкое. Оно в стихах Н. Астафьевой обозначилось сразу. Вспомню раннее стихотворение «В комнате моей — как на поляне…» (из книги «Девчата»). В этой комнате — микромире поэта — все одухотворено, одушевлено. Сюда заползают в окна муравьи, «в надтреснутом стакане» живут «маки майские… любви», сюда же «голенастый прыгает кузнечик», с доверием залетают под навес ласточки, доносятся голоса мальчишек, и
даже «флаг ладошку красную навстречу протянул с бревенчатой стены». И центр притяжения здесь — человек с любящим и открытым сердцем. «Я еще не знаю, где искать предела…»,— признается лирическая героиня, о которой можно сказать: «Вся ты — изумление и свет».
Готовность к счастью — вовсе не такое простое свойство, не нечто само собой каждому данное «от природы». Я бы сказала, это — редкий дар поэта, тем более драгоценный, что судьба нередко делает все, чтобы исказить его черты, отнять дарованное. В стихах Н. Астафьевой с самого начала были неразделимы гармоничность и драматизм. Мы запомнили, например, ее простодушный флаг с «ладошкой красной». Но совсем по-другому, напряженно и тревожно, начинает жить тот же красный цвет в стихотворении «Над обомлевшей степью…» — одном из самых примечательных (не случайно Н. Астафьева повторит это стихотворение и в других, позднейших книгах):

За черным-черным небом
есть красная страна.
Там наполняют хлебом
кошелки дополна.
Там земли без ограды
и без замков сердца.
Туда последним взглядом
глядят глаза отца.

«Чевенгур» Андрея Платонова? Нет — «просто» Коммунизм. «Красная страна» — это страна детства, страна мечты и воспоминаний. Это — то, от чего не отрекаются.

Я знаю жизнь без страха,
Команду: «Становись!» —
и красная рубаха
из-за решетки ввысь.

Впечатление от этого стихотворения — сродни ощущению от картины Петрова-Водкина «Смерть комиссара»: оно и прекрасно, и мучительно. «Отец под красным флагом в бессмертие идет» — эти заключительные строки мысленно повторяешь, вновь и вновь возвращаясь памятью к «Смерти комиссара»: ведь и там сраженный комиссар с бледным, уже отрешенным лицом и ярко-красной повязкой на рукаве идет в бессмертие… Это — люди одной породы, одной крови — пролитой за Революцию. Но одного убили враги, другого — оборотни… И, хотя прямо об этом в стихотворении ничего не сказано,— как можно было сказать тогда? — говорят сами за себя его краски, весь его тревожный и торжественный строй. Трагедия стала потаенным воздухом стихотворения, живущего и в безвоздушном пространстве по неизменным законам рыцарской высокой чести.
Честь, благородство, верность — все это в лирике Н. Астафьевой не пустые слова. Это — ее опорные точки, ее все. Это ее «Гордость», ее «Кумачовый платок» (как неслучайны названия книг!..). В стихотворении «Бывало женщины сойдутся…» (тоже, конечно, не случайно повторенном в разных книгах…) героиня со всей резкостью возражает тем, кто считает, что «верность — вздор»:

Неправда!
Есть мужская верность —
в любви,
в борьбе,
всегда,
во всем!

Откуда эта горячность утверждения, которая кому-то может показаться всего лишь запальчивой риторикой? От «обиды тайной за отца» — такое психологическое обоснование придает стихотворению убедительность. Это стихотворение из числа тайных протестов, где правда была сказана вопреки невозможности сказать ее до конца. Теперь, помещенное в книгу «Заветы», когда на него лег отсвет полной правды,— оно обрело значимость и само, переведенное из бытовой плоскости (куда его загоняли насильно, как в прокрустово ложе, обстоятельства) — в область духоборчества. Женщины, толкующие о неверности мужчин за чашкой чая,— это только один, самый первый план, это можно сказать, фон, подмалевок, за которым — между строк — проступают зловещие фигуры злобных карликов, стремящихся растлить веру в то, что есть великие идеалы. Вот им-то с такой горячностью и возражает героиня стихотворения.
«Заветы» Н. Астафьевой так и надо читать — соотнося их со всем ее творчеством, с предыдущими ее книгами. Только тогда получаешь возможность видеть обе стороны медали, достигаешь полноты восприятия и точности впечатления.
Стихи, вынутые из контекста общего замысла, полуживут — это известно, или живут даже достаточно ярко, но — не своей жизнью. Скажем, не так давно мы получили наконец возможность читать не украдкой, не в лепых копиях ахматовский «Реквием». И тут выяснилось: кое-какие стихотворения из него — «Распятие», например, «И упало каменное слово…» («Приговор») — мы знали и раньше, встречали их в сборниках Ахматовой, но… в окружении ее любовных стихотворений. Надо ли говорить, что, возвращенные на свое законное место, они зазвучали совсем по-другому.
Напомню эпизод, когда одна из женщин-теней в тюремной очереди спросила Ахматову: «А это вы можете описать?» И та ответила: «Могу». «Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».
«…Тому, что некогда было ее лицом»,— над этой фразой можно думать горестно и долго, как над трагедией Шекспира. Что самое драгоценное у человека? ЛИЦО. И вот нелюди, стремящиеся обезличить людей (вслушайтесь в это слово: о-без-ли-чить) — именно на это, самое драгоценное, и покушались.
Есть разные реставраторы (хотя их всегда — мало). Одни всю жизнь проводят над старинными картинами, над фресками… Анна Ахматова реставрировала ЛИЦО. Ее «Реквием» и есть — подвиг восстановления ЛИЦА. Не только той, одной, безвестной женщины. И если сегодня мы — вы, я, любой из нас — глядим в зеркало и видим в нем не зловещую пустоту и не гоголевские «свиные рыла», а человеческое ЛИЦО — в этом немалая заслуга поэта Анны Ахматовой. А ведь ей довелось на своем веку узнать, «как опадают лица». Да — опадают! Как осенняя листва…
В своей реставраторской работе Ахматова, была, конечно не одинока: восстановить лицо народа не может один, сколь угодно великий поэт. Будем честны перед собой. Годы и годы искажений, умолчаний и полуправд, годы сознательно культивируемого дальтонизма (когда человек глядел на черное, а вокруг раздавались бодрые голоса: «Белое, белое!») — не могли пройти без следа. Кропотливой реставраторской работы хватит на несколько поколений… Как же оценить усилия тех, кто и в страшные годы сберегал для себя, для нас, для всех — негасимый свет? Свои заветы?
Я говорю сейчас об общности усилий двух поэтесс. Об их духовной направленности. «Заветы» Н. Астафьевой, при том, что это уникальная книга, стоят в определенном ряду. И уж если мы заговорили о реставрации лица,— не могу не привести следующих строк Н. Астафьевой, из ее книги «В ритме природы»:

Хочу остаться человеком
даже в страданье нелюдском —
всего живого чутким эхом,
всего безликого лицом.

Стихотворение это не вошло в «Заветы», но оно могло бы послужить к ним эпиграфом.
В другой, еще более ранней книге, «Кумачовый платок», читаем: «Впервые постигаю смысл и вкус земли, когда меня срывает жизнь, как желтый лист». И вновь вспоминается, по ассоциации, ахматовское: «Узнала я, как опадают лица». Это, видимо, было в воздухе, и неважно даже, по какому именно поводу возникали такие вот сравнения и ощущения… Важно другое: одни покорно следуют за ветром, другие сопротивляются до последнего безликости и тлену. Одни — сжигают мосты, другие — их возводят.
Девочка, что «погибала от нежности», хлебнула лиха — и трудно поверить, что это она же могла, в горький миг, сказать:

Мыслей нет в голове,
в сердце только злоба,
думаешь лишь о еде,
не подохнуть чтобы.

Но это и есть оборотная сторона медали, та, другая, половина правды, которая так долго была не видна… Нужно было многое пережить, перестрадать, прежде чем открылась цена простых и вечных истин. В одном из ранних стихотворений Н. Астафьевой есть запоминающиеся строки:

Все пережившим взглядом человека
глядит мне в сердце
Родина моя!

Сказанное относилось к послевоенной поре. Но не только. И сейчас процитированные строки не устарели, их хочется повторить, перечитав «Заветы».
Рецензенты писали и, наверное, еще будут писать о «дневниковости» этой книги. Так, Р. Рождественский замечает: «Это история болезни времени, история болезни той самой эпохи, в которой нам довелось жить». История болезни, конечно же, требует точности, документальности, и в этом смысле сравнение к «Заветам» применимо, но все-таки оно, как всякое сравнение, хромает. Ведь врачу, ведущему записи, эмоциональность не только не нужна, она ему противопоказана, тогда как мнимая «беспристрастность» поэта — это всегда все и еще немного, поэт умирает и возрождается в каждой своей «дневниковой» строке. В конце концов, что такое факты сами по себе? Как блестяще-уничтожающе выразился Гюго: «Если кто-нибудь пожелает удостовериться в том, насколько уродливым может оказаться факт на расстоянии веков, пусть обратит свой взор на Макиавелли. Макиавелли — это вовсе не злой дух, не демон, не презренный и жалкий писатель: он не больше, чем факт». Здесь есть над чем задуматься. Но мы не можем ждать, пока века произнесут свой приговор, и потому нам всегда дорога будет пристрастность поэта, то, что он видит за фактом и что извлекает из него.
«И так как мне бумаги не хватило, я на твоем пишу черновике» (опять Ахматова… Исследователи современной поэзии обречены на подобные цитаты — лишнее доказательство неотделимости Ахматовой от нее!). На какой бы бумаге ни вел свой дневник поэт,— на ней всегда проступят и чужие судьбы, как же без этого? И совершенно закономерно, что «Заветы» посвящены уже не только памяти отца — адрес посвящения естественно расширился: «Памяти моих родных и близких и их товарищей — революционеров, борцов за свободу». Это — реставрация Лица целого поколения: «Все отмучились. Отошли. Даже некого звать к ответу». И важно закрепить, удержать для вечности хотя бы абрис:

Ваши фразы высоко-наивные,
и сужденья ваши прямые.
Ваши лица — фото архивные —
вдохновенны, чисты, как святые.

(Кстати сказать, семейные фотографии составляют совершенно неотъемлемую часть книги: это — не только дорогие автору лица близких людей, но и образ времени).
Возможно, в чьем-то нигилистически настроенном уме и промелькнет сомнение: а нужны ли были все эти высокие жертвы, и что теперь могут дать, в наш прагматичный век, «высоконаивные» речи ушедших рыцарей Революции, и стоит ли вглядываться сейчас в их «святые» лица, когда для многих не осталось уже никаких святынь?
Для многих, но не для всех. И значит, не напрасны усилия поэта, создающего свой памятник тем, несгибаемым и неповторимым,— людям нужен его «дневник»… То, что вопреки всему уцелело на скрижалях, становится еще дороже. Еще непреложнее.

(Литературное обозрение 1989, 9)

Две рецензии на книгу «Заветы»(”Знамя” 1990 № 7)

В редакцию почти одновременно пришли две рецензии на книгу Натальи Астафьевой «Заветы»: профессионального критика Н. Старосельской и читателя из Симферополя К. Яковлева. Обе показались нам весьма содержательными, раскрывающими сущность поэзии Н. Астафьевой с разных сторон, в чем-то спорящими между собой и взаимно дополняющими друг друга. Не желая жертвовать какой-либо из них ради другой, мы решили предложить читателям два взгляда на одну книгу.

 

Наталья Старосельская

 «…Обретаю древо, коего я—ветка» 

 Говорят, сейчас не время стихов. Слишком многое возвращается в нашу жизнь, слишком многое обновляется на глазах. Необходимо осмысление целой эпохи — замолчанной, но не забытой, не ставшей от этого молчания менее горькой. Необходимо трезвое осмысление сегодняшней реальности, иначе завтрашний день может снова оказаться днем непоправимых ошибок.
Все тянутся к фактам прошлого и настоящего — мемуарным свидетельствам, публицистике, даже статистике. Все ощущают себя включенными, втянутыми в бурление жизни, ангажированными, политически пристрастными. Рухнули еще недавно столь прочные стены, которые десятилетиями возводил почти каждый, отделяя себя от государственности любого рода — из страха или из равнодушия. До поэзии ли, когда все так смешалось в нашем доме?.. А если все же — до, то какие стихи могут оказаться действительно необходимыми нам сегодня? Явно не те, авторы которых быстро и легко «реагировали» раньше и «реагируют» теперь на меняющуюся конъюнктуру или очередную моду. Законы «выживаемости» поэзии в наши дни сложны и неоднозначны, но ясно одно: нам сейчас как воздух необходимо доступное только поэзии эмоциональное, личностное осмысление прошлого и настоящего — во имя будущего. Осмысление, ведущее к восстановлению нравственных ориентиров.
Именно такие стихи составили новую книгу Натальи Астафьевой.
Эти стихи создавались на протяжении нескольких десятков лет, словно бы с тайной уверенностью, что придет день, когда обрывки мыслей, воспоминаний, почти дневниковая интимность переживаний, попытки осознать свои корни сложатся, словно причудливые фрагменты калейдоскопа, в единое целое: образ трагической, но в неповторимой по своим идеалам эпохи.
Кто знаком с поэзией Н. Астафьевой по книгам и журнальным подборкам, возможно, и не очень удивится единому лирическому тону «Заветов», резко отличному по настроению, интонации, а главное — по неизменяемой твердости убеждений от многих стихов, приходящих или возвращающихся к нам сегодня. Уже в сборниках «Кумачовый платок», «Любовь», «В ритме природы» ощущались те черты личности — поэтической и человеческой,— что так отчетливо выступают со страниц «Заветов».
В семейном альбоме поэтессы (а, думается, именно так необходимо определить жанр книги «Заветы», продиктовавший Н. Астафьевой совершенно особую интонацию повествования) запечатлены, если не убояться высоких слов, образы вечно живых для нее людей: отца, матери, подруги матери — Натальи Кононовой, дяди Стефана. Марии Ульяновой — сестры Ленина, «четвертого следователя», допрашивавшего мать, деревенских школьников 1946 года…
Благодаря силе поэтического проникновения Н. Астафьевой все они становятся живыми для нас, поэтому и нельзя воспринимать «Заветы» лишь как реквием, хотя подобное настроение диктует открывающее сборник стихотворение:

Вот и кончилось поколенье.
Все повымерли. Никого.
Порассыпались, как поленъя,
Как черты лица твоего.

• • • • • • • • • • • • • • • • •
Ваши лица — фото архивные —
вдохновенны, чисты: как святые.
Не осталось вас. Никого.
Никого. Как отец, над землей
Звезды падают вниз головой.
Ни одной. Ни одного.

Это книга раздумий о поколении, идеалы которого наследовала поэтесса. Не сдавшаяся, несмотря на трагические грозы эпохи, смявшие фактически все близкое ее окружение. Не растерявшая крупицы того, что было заложено родителями в нее, девочку, рано оставшуюся без отца, едва не потерявшую заключенную в лагерь мать. Не только не забывшую ничего, но бережно сохранившую все, что было оставлено ей в наследство теми, кто делал революцию. Сохранившую по сей день и умножившую это драгоценное знание на поэтический талант.

…Нет отцовских бумаг, нет архивов
 отцовских,
по не все истребительным временем
стерто.
Сохранились статьи и заметки
в газетах.
Стенограммы речей. Полицейские
снимки…
Песни, те, что я пела с отцом,
те заветы,
Сохранила я в сердце, до малой
кровинки.
А  последнюю песню — «Беснуйтесь,
тираны!..»,
ту, что пела с отцом под стеною
кремлевской
в тридцать третьем, весной,—
петь я не перестану,
это память о жизни и смерти
отцовской!

Казалось бы, при столь трагических обстоятельствах потеряв отца (польский коммунист Ежи Чешейко-Сохацкий, арестованный в 1933 году, выбросился из окна во время допроса, оставив написанную кровью записку), пережив арест матери (Юзефина Чешейко-Сохацкая дожила до реабилитации и вернулась в Варшаву), испив горчайшую чашу отрочества и юности, окрашенных столь «одноцветно», естественно было бы внутренне сломиться, даже ожесточиться и уж, конечно, усомниться в том, ради чего шли на смерть самые близкие люди.
Наверное, многим памятно стихотворение Александра Галича о генеральской дочери, заброшенной судьбой в Караганду и сохранившей как самое светлое воспоминание прошлой жизни лишь «открыточный» облик города своего детства, Ленинграда,— «площадь с садиком, а на ней камень с Медным всадником». У кого достанет сил судить эту женщину и вместе с ней сотни и сотни таких же, с разорванной надвое жизнью, отлученных от родителей, оклеветанных и опозоренных родителей, раздавленных страшной, чудовищной несправедливостью, отнюдь не искупленной посмертной реабилитацией?..

buy propeciafinasteride online

«Оправдать посмертно…»
Через четверть века
обретаю древо,
коего я — ветка.
Мне вернуло время
имя, род и племя…
Выходец шляхетский,
ставший коммунистом,
жизнь прошел отец мой
юношески чистым.
Мой отец, чье имя
шептала с опаской,
столько лет таила:
Чешейко-Сохацкий.

Внешне судьба Н. Астафьевой схожа с судьбой героини Галича, но она оказалась одной из тех, кто сумел сохранить и донести до нас внутреннюю чистоту помыслов и поступков своих отцов и матерей — столь скоро истребленных,— кто шел в революцию во имя счастья ближних, отдавая ради этого всю жизнь свою. Стихи, составившие сборник «Заветы», дышат незабытым, непреданным чувством глубинного родства поколений, корневой связи, неподвластной ветрам времени:

Тех выслали. Тех перебили.
Все имена перезабыли.
Все идеалы заменили.
А я о прежнем все пою.

Есть некая высокая преемственность, позволяющая подлинным поэтам, Орфеям всех времен, петь «гимны прежние». Над стихами Н. Астафьевой я, наверное, задумалась об этом впервые, усомнившись в нашем праве пренебрежительного всеотрицания…
Стержневая тема сборника не вынесла бы ни малейшей фальши, преувеличений, поэтических красот. Собственно, все это чуждо Астафьевой — ее муза скорее скупа на все внешние проявления, чересчур порой сурова и немногословна.

И стягивали до отказа,
и сдавливали до предела…
Но все равно —
не для показа
душа,
как колокол, гудела.

В гудении души — колокола, откликающегося на народную боль и народную радость всем богатством голоса — от счастливого звона до трагического гула, в умении затаить до времени эмоциональный всплеск и всегда вдруг, всегда неожиданно позволить ему прорваться наружу, чтобы тут же снова спрятать в оболочку самых простых и оттого особенно сильных слов,— подлинный дар поэта Натальи Астафьевой. Наследника традиций и нашего современника.
Все чаще и чаще обращаются сегодня (особенно на Западе) и поэты, и прозаики к жанру семейного альбома, пытаясь восстановить нарушенные связи времен и имен, стремясь объяснить, осознать себя в этом мире с помощью истории семьи, рода. Но нередко это стремление выглядит лишь данью моде, требующей непременного оформления книги фотографиями, придирчиво отобранными из пухлых конвертов или альбомов, В «Заветах» тоже есть фотографии отца и матери автора — видимо, те немногие, что почти чудом уцелели после ареста, сохранившись у нее или у родственников. Но они удивительно органично вписаны в книгу — кажется, невозможно после чтения стихов еще раз не обратиться к прекрасным лицам тех, кому посвящены «Заветы», тех, кто ценой жизни утвердил в душах потомков веру в незыблемость идеалов.


Столетия отец мой видел треть.
От нас все дальше, дальше это время.
Но мы обречены туда смотреть.
Чтобы осмыслить. Хоть в какой-то мере.

Константин Яковлев

Устами младенца

Ключ к поэзии Астафьевой — в емкой формулировке истории нашей страны: «Все вынесла, глумленье и расправу и громкие слова, слова, слова…» («Когда в окно…»). В ее поэзии нет и никогда не было громких слов. Эта поэзия — кристаллизованная правда. Я долго думал, как выразить впечатление от нее. И наконец, по-моему, нашел определение: целомудренность. Стихи Астафьевой заставляют вспомнить «Ночную прогулку» Н. Заболоцкого о той самой фантастической и трагической эпохе, в которую они с Астафьевой жили: «Вечно светит лишь сердце поэта в целомудренной бездне стиха».
Сила поэзии Н. Астафьевой — в сдержанности при огромном творческом темпераменте. А это позволяет ей создать поэзию большого внутреннего напряжения. Вот как она пишет о военных годах:
«Война мне виделась Горгоной со змеями казахских кос» (поэтесса была в ссылке в Казахстане). Мне думается, что это было вообще лицо сталинского режима, который не только убивал людей, но и обращал в камень (подобно мифической Горгоне) оставленных в живых. Астафьева пишет о жизни-существовании, о людях, доведенных до скотского состояния:

Холод, голод, нищета…
Все последние годы
Жизнь моя была пуста
и полна невзгоды.
Мыслей нет в голове,
в сердце только злоба,
думаешь лишь о еде,
не подохнуть чтобы.

Это стихотворение 1944 года. Может быть, самое нескладное у Астафьевой — и все же поэтичное. Его неотшлифованность, его неровный ритм — тоже явление искусства. Поэтесса будто понимает, что о жизни, которая была «словно тяжелый жернов, ворочаемый» ею, «как мерзлый куль с углем», писать по-иному было бы кощунственно. Ее поэзия написана правдивым языком летописи.
Есть, конечно, своя красота в роскоши и яркости метафор. Но есть своя красота и в немногословности, в резком, почти кричащем в своей обнаженной простоте образе. Астафьева умеет показать «крупность трагической эпохи и резкость черт ее лица» («Не хлеб, а отруби с крапивой…»). Стиль ее поэзии порожден газетным стилем эпохи двадцатых годов, ее энергичным языком — «крепким и нагим» («Москва тридцатого года…»). Она была тогда совсем ребенком, но ведь поэт воспринимает время и пространство по-особому. Не ошибусь, если скажу, что художественным идеалом для Астафьевой была поэзия двадцатых годов и особенно поэзия Маяковского. Это видно из стихотворения «Мне книгу истерзали на куски…», опубликованном в ее подборке в № 10 журнала «Знамя» за 1987 год и, к сожалению, не вошедшем в ее сборник. Стихи Астафьевой близки плакату, графике. Она наследует публицистичность революционной романтической поэзии и ее космичность, хотя и переносит все это в сферу интимной лирики. Вот почему «лирический дневник» поэтессы исторически очень объемен, хотя она вроде бы пишет историю своей жизни. Она умеет обобщать и умеет несколькими словами очертить человеческую судьбу. «Я проросла, как желудь, на пустыре глухом»,— пишет она в стихотворении «Вся жизнь была тяжелой…». Это ведь образ-концепция, из которого может вырасти и действительно вырастает целая книга. Или вот как она пишет об отце в стихотворении «Над обомлевшей степью…»: «Меня, как солнце, грела отца большая тень». «Тень», призрак, прошлое были для поэтессы важнее, выше, ярче реальности — безжизненной и холодной. Убедительнее многих пространных рассуждений здесь выражена тотальная извращенность сталинской эпохи, поставившей вверх дном человеческий миропорядок
Астафьева, по-моему, глубоко народная по восприятию жизни поэтесса, и поэтому она предугадала через свою боль судьбу страны. Да, она продолжает героические традиции революционной поэзии двадцатых и тридцатых годов. Только это поэзия народного плача по загубленным героям. Может быть, потому, что жестокий удар обрушился на незащищенное детское сердце, в ее сборнике словно сконцентрирована вся боль, все слезы эпохи.
Настоящая, глубокая, народная по духу литература невозможна без трагедийности, без права не только ликовать и радоваться, но и плакать. Появление книги Астафьевой с ее грозовым внутренним напряжением — знамение коренного очеловечивания нашей литературы, ведь поэзия — исключительно чуткий и точный барометр нравственного состояния общества. Эта литературная Золушка при всей простоте и скромности ее наряда способна, уверен, завоевать читательское сердце. Она заставляет еще раз вспомнить старую мудрость: «Устами младенца глаголет истина».

            Андрей Турков 

                            “ПЕЧАЛЯСЬ, НАДЕЯСЬ И МУЧАСЬ…”

                            На трех языках я пишу стихи,

                            и по мне проходит их дрожь,

                           даже шепот травы в казахской степи

                           на правдивый был стих похож.

             Уже в этих строках книги “Изнутри и вопреки”, выпущенной литературно-художественным агентством “Тоза”, проступает драматическая биография автора - Натальи Астафьевой: скитанья с семьей профессиональных революционеров из родной Польши в Германию, потом в Россию, где был арестован и выбросился из окна отец, дважды попадала в заключение мать, да и знакомство детей с казахстанскими степями было вынужденным.

“Чистое светлое детство”, где, “как солнце, грела отца большая тень”, осталось лишь в воспоминании. Дом разметало, как будто взрывом, - раз, и другой, когда первый муж поэтессы повторил судьбу ее отца, покончив с собой в лагере. Многие строки книги, как слезинки (или кровинки?), отмечают горестный путь со все нарастающими утратами. Давно покинута комната, где у дверей “мамины засеки”, отмечающие рост детей, а на стенах “от снятых фотографий - тени”. Позади “новосибирский вокзал - многонедельное пекло” и аресты так называемых “повторников”:

      Память отрочества - мой семейный ларец,

                        там не жемчуг - мои затвердевшие слезы,

                        там еще улыбается мертвый отец

                        и по снегу скрипят детских санок полозья.

                        А на саночках скарб бедной мамы моей,

                       я ее провожаю в тюрьму до порога,

                       прошлый раз уходила она без вещей,

                      а теперь собрала что могла, хоть немного.

            Много лет спустя новое свидание с Москвой исторгнет строки, в которых боль бездомности, бесприютности удивительно и вместе с тем органично переплетется с дочерней нежностью к этой своей второй родине - великому и тоже многострадальному городу:

   Многооконный, многоэтажный,

                      скажи, кто спит в моей кровати?

                      Бетон шершавый ладонью глажу,

                      как вязаную кофту матери.

              Собственное горе не застило поэтессе свет. Напротив, обострило чувствительность к чужим бедам, которых столько было вокруг, -  и у солдаток, на месте чьих домов - “черный обелиск” обгорелой печи, и у чеченки, встреченной на вокзале и похожей на загнанного оленя, и у всех, у кого “слез за войну набралось”, и у жителей погибающих уже в мирное время деревень.

Страстное желание донести до читателя чей-то “щемящий крик…из темных лет бесчеловечья” побуждал Астафьеву ощущать себя вечным должником перед множеством погибших и тяжко пострадавших, мучиться сомнением в самой возможности достойно выразить все пережитое ими.

     Я шевелю обрубком языка,

                                        я говорю от имени мильонов…

По-разному писали и ныне пишут на все эти трудные темы! Помните есенинские строки: “Кто всерьез рыдал, а кто глаза сюнил”? Но книга Астафьевой недаром озаглавлена словами из письма, некогда полученного ею от человека во многом близкой судьбы - Ариадны Эфрон (дочери Марины Цветаевой).

Это поэзия, рождающаяся    изнутри души и   вопреки чьей-либо указке или моде, в чем бы та ни выражалась. Испытавшая в прошлом несравненно больше, нежели многие его нынешние судьи, поэтесса не случайно обмолвилась, написав:

                                                Валить в одно добро и зло

                                                давай не будем.

             Не по оплошности не вымарала она из своего поэтического дневника, каким во многом является книга (примечательно, что были времена, когда Астафьева писала стихи каждый день), и такие, почти сорокалетней давности строки, которые ныне покажутся кому устаревшими, а кому и вызывающими:

Целую блеклый красный флаг,

                                 поникший под дождем.

В стихах самых последних лет она не спешит, как во время былых праздничных шествий, “идти, приветствовать, рапортовать” (выражаясь словами Маяковсекого), а, напротив, напрямик обращается к меняющейся стране:

                                 Но почему твой облик новый

                                 любить и славить я должна?

               С чисто эстетической точки зрения можно упрекнуть некоторые последние “записи” в этом “дневнике” (сама поэтесса в подзаголовке именует свой сборник “многокнижием” - сводом сделанного за долгие годы) в большей беглости и налете риторики. Но как по-человечески понятны и ее боль за родной город, нередко ныне “льстящий богачам”, и возмущение крикливой рекламой, смущающей детские души, и ирония по поводу примелькавшейся картины - “столбовых партийцев в храме всех верующих впереди”!

Эта жесткость может показаться странной у поэтессы, для которой характерна трепетная нежность ко всему живому (”Коврик порхающий, бабочка лета…”):

   А если разумом ты выше,

                                не обязательно быть злей.

                                Ты должен птиц сердечно слышать,

                                оберегать лесных зверей.

                                И постигая жизни суть,

                                жизнь уберечь в морях и реках.

                                И для другого человека

                                чувств добрых сохранить чуть-чуть. 

          Но именно нарастающий вокруг и при этом всячески “принципиально обосновываемый”, защищаемый и обеляемый “дефицит” добра и ненавистен Астафьевой. Оттого-то она так - почти трогательно - “топорщится” полемическими иглами последних стихов. И с новой силой вторят им более давние, но чрезвычайно важные для нее (да и не только для нее, думается) строки:

     Всей радостной силой сознанья,

                                   последним животным теплом -

                                   пытаюсь помочь выживанью

                                   того, что зовется добром.

                                   Печалясь, надеясь и мучась,

                                   хочу в этом мире крутом

                                   смягчить безнадежную участь

                                   того, что зовется добром. 

          (”Книга в Москве”, приложение к “Московской правде”, 4 августа 1994)

Манук Жажоян

Чужие эпохи Натальи Астафьевой

Когда узнаёшь, откуда происходит название книги «Изнутри и вопреки», лучше понимаешь ее: «Современная наша поэзия часто раздражает меня своим голым мастерством — целая плеяда научилась писать стихи — и только; доказав этим, что в наше время можно научиться всему, в том числе и стихи писать. Рада была почувствовать, что Ваше совершенствование шло единственно правильным путем, изнутри — и вопреки…» (из письма Ариадны Эфрон Наталье Астафьевой).
Это — восьмая книга стихов старейшего поэта. Стихов, не печатавшихся ранее, первые из которых датируются 1945 годом. Писать же Наталья Астафьева начала в 30-е годы. Поэтический путь, длящийся шесть десятилетий, именно длящийся, поскольку множество стихов книги «Изнутри и вопреки», обозначены 1994 годом.
Это — большая книга стихов (автор называет ее «многокнижием») женщины, прожившей мучительную, жестокую жизнь. В ранней юности в течение двух лет она являлась «высланной» — из-за бюрократического «недоразумения». Самоубийство отца в тюрьме в 1933 году (польский представитель Коминтерна в Москве), арест матери, самоубийство мужа в лагере в 1944 году…
Главное достоинство поэзии Натальи Астафьевой — строгая, жестковатая, нелитературная честность — достигло в последней книге предельной остроты. Самого зрелого отчаяния. Тоже честного и безжалостного, прежде всего к самой себе:

Как мне жаль вас, бедные люди!

И себя мне жаль, в том же быте,

в нашем скудном безрадостном быте.

Жаль, что нет у меня для вас тайны,

и в евангелии от Натальи

никаких утешений не ждите.

                                                      (1993)
Такой нотой пронизаны почти все, точнее, все стихотворения Натальи Астафьевой последних лет. Они объединены в цикл «Попала в новую эпоху».

Вновь — смена декораций.
Театришко — убог.
Сверкает разной краской
чреда чужих эпох.
Меняются и лица.

   Тот — олух, этот — псих…
И длится, длится, длится
чреда эпох чужих
.

И буквально следующее за этим стихотворение:

Живу в другой эпохе,
живу в другой стране…
И только дети-крохи
и звери льнут ко мне.

Я давно не встречал в поэзии последнего времени столь напряженного неприятия новой российской действительности. Но неприятия не обывательского, не «советского», а… Впрочем, даже не неприятия, а отрицания. И даже не отрицания, а отчужденности от нее. Это чувство так знакомо в современной России (в конце концов в нем признавались на этих же страницах и Солженицын, и Окуджава), но так вяло и поверхностно отражено в современной поэзии.
Чувство отчужденности не сиюминутно у Натальи Астафьевой и не спровоцировано только лишь новейшими временами. Оно, кажется, присуще ей было всегда:

Давно не кажется мне явью
Пугающая жизни фальшь.
Из памяти и снов ваяю
мир прошлого, он мой, не ваш.

Это стихи из цикла «Две родины». Две родины: Польша и Россия (Наталья Астафьева — полька по национальности).

     Две родины, три языка (польский, русский, немецкий):


Три страны мне в детстве были даны,
но нет у меня ни одной.
Будто в трех соснах, в трех моих
                          языках
я плутаю, томясь немотой.
Нет мне места в Варшаве и нет
                         в Москве,
а в Германии вовсе нет.
И бессмысленны все языки, все-все,
весь наш беженский белый свет.
(1993)

Итак, отчужденность от времени, раздвоение времени: прошлое — настоящее; отчужденность от действительности и раздвоение ее: явь — сон (в книге есть большой цикл о сновидении «Сны и бессонницы»); раздвоение, растроение языка, отечества («три страны», «три языка»). И смешение, столкновение этих миров — яви и прошлого, действительности и сна. Эту драму отчужденности и раздробленности невозможно просто «осознать», если она не пережита как личная, внеисторическая, над-историческая судьба.

(Русская мысль №4069 – 16 – 22 марта 1995)

Печальный праздник поэзии (страница “Книжного обозрения” 19 сентября 1995)

Любителям поэзии имя Натальи Астафьевой хорошо известно, хотя за 30 лет — с 1959 по 1989 г. — книжки ее выходили с небольшой частотой, ставшей в те годы знаковым символом — либо неугодности политической и литературной (что — одно и то же!) власти, либо неумения предлагать свой талант, либо полного отсутствия окололитературной прыткости… Наверное, у Натальи Астафьевой были все три «либо»: шесть книг за три десятка лет — свидетельство тому!
Рецензий было немного. Но — были. И еще были письма от читателей: «Современная наша поэзия часто раздражает меня своим голым мастерством — целая плеяда научилась писать стихи — и только; доказав этим, что в наше время всему можно научиться, в том числе и стихи писать. Рада была почувствовать, что ваше совер-шенствованье шло единственно правильным путем, изнутри — и вопреки, не обтекая трудности и препятствия (сколько же их было, не только мудреных духовных, но и наигрубейших и наистрашнейших физических, бытовых…) — а пробиваясь сквозь них». Так писала в 1961 году в письме к Астафьевой дочь Марины Цветаевой — Ариадна Эфрон…
Все вопросы к творчеству Натальи Астафьевой снимаются при знакомстве с биографией поэтессы, воплотившейся в поэтическую судьбу. А биография ее сама по себе знаковый символ советской эпохи: родилась в Варшаве в 1922 году в семье поляков — профессиональных революционеров. Отец учился в Петербургском университете, мать — на Бестужевских курсах. Подобно всем полякам своего поколения, родители поэтессы существовали в атмосфере культа польских гениев Мицкевича и Словацкого. Отец был выбран в польский сейм от коммунистов и снискал известность как блестящий оратор и защитник национальных меньшинств. После лишения парламентской неприкосновенности он уехал с семьей в Сопот, а затем в Берлин, где жило руководство польской компартии. Бывший социалист (в 1919-м являлся генеральным секретарем Польской социалистической партии), в 1921-м он вступает в польскую компартию, кооптируется в ее ЦК.
В памяти его дочери запечатлелись и первомайская демонстрация в Берлине в 1930-м, и московские будни, когда зимой 1931-го отец был направлен представителем польской компартии в Коминтерн… Жили в знаменитом «доме на набережной» (в дальнейшем трагически описанном Юрием Трифоновым в одноименной книге). В 1933-м отца арестовали — и он кончает жизнь самоубийством. Затем — арест матери, которую ссылают в Павлодар. Затем — этапы большого пути: детприемник на территории Даниловского монастыря (там находился распределитель для детей репрессированных)… Новый арест матери… Павлодар… Учеба в педучилище… Брак в Краснокутске с высланным туда дореволюционным выпускником кадетского корпуса Алексеем Романовым-Астафьевым… Арест мужа… С окончанием войны Наталья Астафьева приезжает в Москву, учится в педагогическом и одновременно — в Литературном институте на заочном. Первые стихи перепечатывала на машинке Юлии Друниной и Николая Старшинова, к которым забегала после занятий.
Живя по общежитиям, нередко уничтожала «опасные» стихи. На III Всесоюзном совещании молодых писателей в 1956-м в семинаре Ильи Сельвинского удостоилась рецензирования от Корнелия Зелинского. Последний сообщил, что любовная лирика Астафьевой напоминает ему Есенина: мол, когда он ее читал, у него уши краснели от откровенности автора. Первые публикации в «Литературной газете» в том же году с предисловием Сельвинского. Борис Слуцкий, прочитав — с подачи Винокурова — стихи Натальи Астафьевой в редакции «Октября», при встрече с поэтессой прочел ей их на память. Во время одного из первых выступлений Астафьевой прислал записку Наум Коржавин… Ну, а однажды Виктор Боков подозвал ее к окошку тогдашней редакции журнала «Молодая гвардия», чтобы посмотреть, как Евгений Винокуров стучит на редколлегии кулаком по столу и пробивает ее стихи в номер…
Вместе с мужем, поэтом Владимиром Британишским, изъездила в составе геофизических экспедиций Урал, Салехард, Калмыкию, Удмуртию… почти всю страну.
Первая книжка («Девчата») вышла в 1959-м, вторая («Гордость») — в 1962-м. Публиковать многие «опасные» стихи было нельзя. Книги выходили урезанными. Третья, изданная «Советским писателем» в 1965-м (оттепель!), была неузнаваемо изуродована. После этого поэтесса десять лет не ходила по издательствам. Спасали и кормили переводы с польского, публиковавшиеся в периодике, сборниках, антологиях, на страницах «Иностранной литературы». Впрочем, благодарные поляки в 1963-м издали в Варшаве томик избранной лирики Натальи Астафьевой в переводах варшавских поэтов, а в 1994-м вручили ей премию польского ПЕН-клуба за переводы польской поэзии.
Литературно-художественное агентство «ТОЗА» в Москве издало книгу Натальи Астафьевой «Изнутри и вопреки» (1994, 294 с., 1 000 экз.). В свое многокнижие (термин автора) она включила главным образом стихи, не издаваемые ранее,  тексты, не искаженные редакторской и цензорской правкой, новые стихи:

В полдневный жар в долине Дагестана…

   Не Дагестана, а Таджикистана,

  Абхазии, Осетии, Чечни

  с свинцом в груди везде лежат они.


И снится им… Нет, ничего не снится.

  И сыновей своих в них не узнав,

  отрекшейся империи столица

  не видит их в своих бездумных снах.


И разговора нет о них в гостиных.
меж дам и веселящихся господ. 
  А юношей тела лежат в долинах,  и гибнущих еще не кончен счет.И снится мне долина Дагестана…
Не Дагестана, а Таджикистана,
Абхазии, Осетии, Чечни,
где в одиночестве лежат они…


Моим давнишним  смертникам сродни.

…Рассказав о судьбе поэтессы, - мы решили дать возможность поделиться впечатлениями о новой ее книжке людям, которые не нуждаются в представлении читателям «КО». Это те друзья и коллеги по изящной словесности, кто прислал по прочтении нового сборника Натальи Астафьевой ей письма. Наверное, это не самый удачный пример рецензии, но уж во всяком случае — самый искренний, глубокий, объективный. 

Александр ЩУПЛОВ.

* * *

Дорогая Наташа!
Только что прочел до конца книгу твоих стихов. Это печальный праздник поэзии. К тому же очень близкий мне. Только праздника в душе все равно нет. Но он для меня останется навсегда.

Твой Саша Володин.

* * *

Я все надеялся, что смогу спокойно, не урывками, прочесть вашу книгу и обстоятельно вам написать, не только поздравить с ее выходом, но и, так сказать, по делу, то есть о своих впечатлениях и, что важнее, о своем понимании вашей поэзии.
Единственное, что, пожалуй, во мне утверждалось полемического по мере чтения, это вторая половина названия, заимствованная из письма Эфрон. «Изнутри» — оно, конечно, изнутри, но вот «вопреки» кажется мне к вашим стихам даже и неприложимым, мне все время хочется заменить его на «невзирая на», а это совсем другое. Для меня привлекательность ваших стихов именно в том, что они живут не «вопреки», бунтарски, как можно было бы ожидать от дочки революционеров и чего я, признаться, ждал, взяв в руки книгу не публиковавшегося, а совсем наоборот — в органическом дыхании жизни, жизни как обязательного условия поэзии. При таком огромном количестве стихов, естественно, опять же начинаешь отмечать те, что больше понравились, так сказать, лучшие, но у вас и это, оказывается, не выходит: пробуя отделить «лучшие» от «более слабых», воспринимать их в отдельности, ловлю себя на том, что что-то теряю. И начинаю думать, что вы не просто автор стихов, но, если можно так выразиться, владелец поэзии, присутствующей как бы независимо от того, лучше или хуже с позиций стихотворчества вы дали ей жить. Вы не принадлежите к поэтам стихотворения — одного или нескольких, даже не к поэтам книги, но к поэтам непрерывности, мерцающей и светящейся почти независимо от обработки, по самой своей природе, натуре. Из-за этого эта книжка, в которой вроде бы, при ее объеме, и больше «более слабых» стихов, чем в последних двух, вопреки — на сей раз «вопреки», — логике обогащает представление о вас как о поэте, и я хочу поздравить вас именно с этим. Не в том дело, что вот удалось, слава Богу, напечатать то, что не удавалось, а в том, что такой обвальный метод, такая непрерывность или, точнее сказать, постоянность поэтического восприятия, гораздо полнее представляет вас и оттеняет вашу самобытность, особенно в наши дни. Не буду обременять вас историко-литературными параллелями, и без меня вам наверняка ведомыми, да и не в них дело, а в том, что позиция ваша и подобная вашей как раз и есть корень и залог подлинной поэзии. Стихотворчество и даже книготворчество, творимые подлинными поэтами, на наших глазах превращаются в ничто, когда ими занимаются люди менее талантливые, не говорю уже бездарные, и не остается ничего. А у вас всюду есть нечто, и я все-таки надеюсь вчитаться в него еще раз и радоваться его существованию.
От души поздравляю и желаю всего лучшего.

Ваш Поэль Карп.

* * *

Дорогая Наташа!
Прочла твою книгу с волнением и максимально возможной долей участия. Не обижайся, если кто-нибудь будет отлынивать от чтения труда всей твоей жизни. Это — тяжелая, подчас мучительная работа. Книга трагическая, требовательная. Это, действительно, Евангелие от Натальи, как ты говоришь в одном из стихотворений. Правда, Евангелие в переводе — Благая весть, прежде всего о Воскресении. Тут этого нет и не может быть, хотя автор, по-моему, — натура глубоко религиозная. Но что сделали с этим ее едва ли не главным вторым «я» эпоха, люди, обстоятельства?!
Твоя поэзия — «оголенный нерв»? Да! Но и оголенный провод. Он соединяет так многое, что все и не назовешь — что-то обязательно упустишь. Он соединяет автора с теми, кого уже нет, кто уведен насильственно, страшно. Стихи-реквием — не просто самые сильные в книге. Ду - ше - раз - ди - ра - ю - щи - е! «Память отрочества», «Четвертый следователь», «Пришли. Ночную дачу оцепили», «А сохранилась ли его библиотека?», «Доносители, соглядатаи» и др. — это антологические стихи. Спрос на них будет всегда! Поскольку живой человек будет сопротивляться гнету давящей его могильной плиты, постольку будет нужда в этих стихах! Они — поэзия, удочеренная историей.
Далее: твой «Оголенный провод» соединяет три страны (одноименное стихотворение великолепно!), человеческую личность и время, человеческую личность и природу, человека и Бога…Да, да, “религия” - ведь это «связь». И «провод» — связь. Вот тебе одно из косвенных доказательств религиозности твоей натуры и поэтической работы.
Я очень люблю твое старое стихотворение «От закопченных деревянных стен». Мы с Таней Бек вообще считали, что это одно из лучших стихотворений, которые украшали «наш» «Дом Поэзии», со старой Ахматовой на обложке. Наряду с самойловским и еще двумя-тремя. В нем многое сказалось. Оно шире, всеохватнее, чем ты, может быть, думаешь.
Ты так рано стала собой! В общем твой стих почти не подвергся трансформации. И ранние вещи: «Человек — уникальное чудо», «Чувство острое, ножевое», «Ты мясо купленное жарь», «Зачем на праздничной планете»  особенно мне понравилось), «Усну, как с соской, со стихом» — это уже ты. Младшая сестра Марины Цветаевой — правда, не знаю, читала ли ты ее тогда. Вполне допускаю, что нет.
Уже в твоих ранних стихах появляется образ Христа («От закопченных деревянных стен» — как бы итог на первом этапе). Это и удивительно для дочки своего отца, супер-революционера. И закономерно. Если понимать революцию как погоню за идеалом (что по костям — это приходит потом), если учесть, что революционер — поляк, дворянин и т.п. «Усталый человек с креста глядел закрытыми глазами» — это же и о твоем отце, о тех, чье имя — легион, это очень емкое стихотворение, поразительное для молодой гонимой «учителки».
Прости мою придирчивость, но «пес сидит… будто Христос» — мне не нравится. Не спасает и ошейник — «шипы диких роз», хотя поэтически хорошо. И уж совсем отвращает меня стихотворение “Зачем целуетесь трехкратно», особенно последняя строка. Я даже с горечью подумала: той бездушной и все-таки персонифицированной силе, которая стремилась выжать из тебя ценнейшее в тебе, — каких-то успехов достичь удалось…
Я, если знаешь, духовная дочь Меня. И при всем моем уважении к тебе не могу не замечать таких вот провалов в черноту. Болею и трепещу за тебя…
Я много наставила крестиков в содержании. Это то, что легло на душу основательно и навсегда. Назову некоторые: «Рассвело», «Все ныло и болело», «Фольклорная явилась экспедиция», «Сколько может быть в жизни срезов», «Нож, в спину всаженный, как в рыбу» (предчувствие наших дней), «Кто-то там перебирает», «Вьюрок», «Я — пронзительное соло», «Вот «Огонек» лежит передо мною», «Кончаются мои враги», «Ночь…”, “Господи, помилуй…».
Поздравляю с книгой, дающей бессмертие в памяти поэтов-современников.

P.S. Переписала то, что было набросано 2,5 месяца назад. До Чечни. Дай нам Бог пережить грядущее — грядет оно не во имя Господне…

Тамара Жирмунская.

* * *

…Вижу не только в стихах об отце и матери, но и в других вещах — сильную, более чем кровную даже связь дочерней судьбы — с судьбою родителей. Они говорят тобою, — что невозможно — но совершенно так. Счастливый, редчайший случай — я такого больше не знаю, — но какое глубокое счастье… И каково носить в себе ежедневно и непрерывно — их участь… 

Вл.Леонович.

(Книжное Обозрение №38, 19 сентября 1995 года)

purchase clomid